Новожилов

Год рождения 1921

Параллели

Перебирая нескончаемую череду лиц, характеров, судеб, с которыми я встретился по жизни, могу, пожалуй, назвать Игоря Сергеевича самой гармоничной личностью этого ряда по всему набору человеческих качеств: телесной красоте, прирожденному здоровью, благородству, уму, бесстрашию, душевной уравновешенности.

Он был рожден для садов блаженной Аркадии — судьба и время протащили его по траншеям и дорогам страшной войны.

Думаю, после нее он не изменился по своей сути, но скачком, без обычной постепенности, перешел в другую возрастную категорию. В свои двадцать четыре года он обрел раннюю и преждевременную мудрость человека, свершившего главное дело своей жизни.

Мы с ним были на “Вы”. Он меня звал Игорек, я его — Игорь Сергеевич.

Обернемся теперь ко второму герою моего повествования — Виктору Лапаеву. Того требует жанр параллельных биографий, да я по Виктору уже и соскучился

Военные судьбы моих героев разительно несхожи.

Главная тема войны у Игоря Сергеевича — сражение и победа, у Виктора — противостояние всесильному року.

Войну они оба встретили девятнадцатилетними мальчишками. Но за плечами Игоря Косова уже была крепкая профессионально-военная подготовка. Поэтому он выплыл в водовороте 41-го года, а Виктора затянуло придонными течениями. Остальные четыре военных года были для него борьбой за физическое и духовное выживание.

Он выжил, устоял, не сломался. Но через пятнадцать лет после войны, когда я с ним встретился, казалось, что война выжгла из него все излишества тела и души. Телом он был тощ, жилист и перекручен, как зимняя виноградная лоза, душой — прямолинеен, бескомпромиссен, категоричен. Кличка “комиссар” недаром всплывает так часто в его воспоминаниях.

После войны Виктор кончил пединститут и работал учителем истории в Калинине.

Эта профессия — для людей, которые верят в абсолютные истины. Из выпускников семинарий и педучилищ вышли Сталин, Мао Цзедун, Муссолини, Гиммлер. Из них получаются диктаторы и директора школ. Еще неясно, чем труднее править — страной или обезьянником в полтысячи хвостов. Виктор был правителем абсолютным, просвещенным, мудрым. Не раз во время наших перемещений по улицам и торговым точкам Калинина к нему подкатывался какой-нибудь мужичонка лет сорока-пятидесяти, обрадованный, подвыпивший:

— Виктор Петрович! А помните, как Вы меня, дурака...

— Помню, дорогой. Как у тебя сейчас?

— Нормально, Виктор Петрович!

Работа, рыбалка и судьбы отечества занимали его всецело. Все остальное считал пустыми церемониями. «Да брось ты эту ерунду», — отмахивался он, когда Муза накрывала для него стол скатертью и доставала праздничную посуду. К жизненным удобствам был равнодушен, пил только водку, не закусывая и не пьянея. По мере выпитого, все ярче горели его яростные глаза, все более заострялись резцом проведенные черты лица, замедлялись движения, и он отдалялся куда-то в себя. Он не умел смеяться — только щерился. Мы с ним на “ты” с самого начала, звали друг друга Игорь и Виктор.

Из обоих моих героев мне ближе и понятнее Виктор. Может, здесь сказывается протяженность нашего знакомства, может — родство. Как никак, мы с ним двоюродные свояки, и война не разделила нас, как разделила два столь близких поколения: двадцать первого года рождения, прошедшее фронт, и мое, тридцать первого года рождения, не державшее в руках оружия.

Мое поколение пережило войну десяти-четырнадцатилетними пацанами. Мы испытали высокий подъем духа военного времени и хлебнули досыта голода и недетского военного труда.

Мне досталось в войну не самой тяжелой мерой. Вспоминается бесконечный, осенний путь в эвакуацию: набитая беженцами теплушка, унылые поля и жидкие перелески, бегущие за ее приоткрытой для продуха дверью, причитание старух при зрелище бесконечных рядов копен, брошенных в разгар страды летом и уже покрытых снегом. Сидение в пересыльном зале Курганского дворца пионеров, шевелящиеся тропинки вшей между курганчиками вещей с лежащими на них беженцами.

Воспоминание об этом пути сложилось у меня в такое стихотворение.

Во мне всегда мой сорок первый год.
Октябрь, сухой поземкой просечённый.
В Сибирь эвакуация течёт
Людской рекой, осенней, обречённой.

Теплушка наша — горестный ковчег.
Узлы, старухи, дети, чемоданы.
И среди сих убогих и калек
Две чеховско-тургеневские дамы.

Из мужиков — один старик чужой.
Он правит нами жестко и сердито.
И мы ползём бескрайнею страной,
Толпясь к вагонной двери приоткрытой.

В дверном проёме перед нашим взором
Плывёт ошеломлённая земля:
Копён незахороненных поля,
Уже одетых снеговым убором,

Сожженные вагоны вдоль откосов,
Железа гром и лязг по узловым —
И детство кончилось, как горький шлака
дым,
В брутальном завываньи паровозов.

Нашу семью распределили в громадное сибирское село Верхняя Алабуга, за сто двадцать километров от железной дороги. Бабушка, на которой держалось вся семья, в первый же месяц умерла от защемления своей давней вдовьей грыжи. Мать, с пороком сердца, еле живая, осталась с тремя детьми. Она потом нам рассказывала: “Приказала себе не плакать. Начну — пропадем все”.

Не пропали. Жили в школе, прямо в классе. Мать была учительницей математики в пятом-седьмом классах. За призванных на фронт учителей-мужчин ей пришлось преподавать всё — от истории древнего мира до физики. Я ей объяснял законы Ома и Джоуля—Ленца. Что я в них понимал, сам будучи третьеклассником, — теперь сказать не берусь.

Через год сельсовет выделил нам вымороченную избу.

— Дров на зиму дать не могу, — сказал председатель, — мужиков нет.

Выделил нам делянку в лесу и повозочного быка Ваську. Мать в это лето едва ходила после туляремии. Пришлось заняться лесоповалом мне, одиннадцатилетнему, и старшей сестре Римме — пятнадцати лет, городским детям, не державшим до тех пор в руках пилы-топора и обходившим с опаской любую рогатую скотину.

Совсем только недавно вспомнилось мне, что каждый вечер, возвращаясь из леса, мы уже издали видели свою мать, которая молча ждала нас в дверях дома.

В 43-м году мы вернулись из эвакуации в свое Подмосковье. Наш Высоковск был под немцами один месяц — ноябрь 41-го года. В нашей комнате первого этажа при немцах была кузница. Лошадей на перековку заводили по деревянному помосту через окно.

Я побежал по довоенным приятелям. Слушаю: перед немцами растащили магазины, секретарь райкома спрятался в шкаф, фабрика горела три дня.

Город зимой был занесен снегом. Водопровод, канализация, отопление — все замерзло. Ходили по узким тропкам средь сугробов. Из сугробов до весны торчали руки и ноги трупов. Ноги отрубали, оттаивали средь чугунов в общественных кухнях, чтобы можно было снять сапоги. Никто не обращал внимания.

Немцы, заняв Высоковск, сожгли городской клуб, где был наш госпиталь. В нем было человек двести наших, тяжелораненых. Анатолий Павлович Попов, друг и однокашник по Высоковской школе, сейчас полковник в отставке, пробрался тогда в клуб после пожара. Рассказывал, сильно сморщившись: «Хоть и был я казарменным пацаном, и видел, кажется, все, но тут, — волосы встали дыбом. Раненые, видно было, расползались, сгорая ...»

Высоковску, говорили, ещё повезло: через него прошли только фронтовые немецкие части, а гестапо не успело добраться. «А были уже готовы списки».

Был в нашем городишке свой дурачок, Сёма Шипулинский. Большой, добрый, нелепый, юродиво улыбающийся, сопливый. За ним, дразнясь, толпой бегали мальчишки. Он вышел на главную Высоковскую улицу, обвешанный оружием: «Я – партизан». Немцы вздёрнули его на первом же суку.

Упокой, Господь, его простую душу.

Я расспрашивал про тех приятелей, кого не увидел.

— Сашка Сачков сидел верхом на крупнокалиберном – как свиная чушка – снаряде, стучал по нему молотком — мать собирала его по кусочкам в сумочку.

— Витька Панков — в первую зиму опух с голоду и помер.

— Юрка Керосинников — просто пропал...

Сколько после появилось войны в нашем городишке и по другим городам и весям мальчишек с одной и той же приметой: без левой кисти и с покарябанной осколками физиономией. В левой пацан держал взрыватель, в правой — отвертку или молоток.

Только на нашем мехматском курсе в МГУ таких было два. Один из них сейчас академик, другой — профессор.

Мужем моей старшей сестры был Александр Иванович Мишанов, родом из под Тулы, в конце жизни — зампрокурора Калининской области. В сорок первом, когда ему было одиннадцать лет, он попал под немецкую бомбежку. Мать убило, Саша остался без ноги. Странным, недиагностированным, с подозрением на детскую травму, образом у него стали отказывать мышцы. Под конец встало дыхание, и он умер. Когда на его похоронах громыхнули прощальные залпы, мне подумалось: «Как погибшему на войне».

После университета я десяток лет проработал на авиапромовской фирме. Там сколотилась хорошая компания байдарочников, и в один из отпусков мы пустились флотилией в десять байдарок. Мужья с женами, мои ровесники — немногим за тридцать, такие разные и полные жизни.

Северная Россия, река Кубена, рыбалка, футбол на дневках, шторм на Кубенском озере — есть что вспомнить.

Недавно я стал загибать пальцы: Валя Афанасьев — помер, Игорь Пекин — помер, я — пока, вроде, нет, Коля Николаев — помер...

Получилось, что из десяти тогдашних мужиков осталось живыми — двое.

Когда сейчас я слышу, что передряги последних лет укоротили мужской век в России, я вспоминаю этот наш кубенский поход.

Это все мои ровесники – мальчишки военной поры.

Что же тогда сказать о прошедших перед нами на десятилетие раньше, если войну пережили только трое парней из каждой сотни плечистых и крепких года рождения двадцать первого?

Летом 41-го я, тогда девятилетний, немного странным образом подружился с соседом по дому Колей Укладовым. Это был взрослый парень, десятиклассник, тяжело болевший лимфоденитом и умерший в первую военную зиму. Он неподвижно сидел дома, и его занимало мое по годам и интересам несообразное общество.

Я носил ему книги, он обучил меня “морскому бою” и шахматам. Тихо посмеиваясь, поражал мои симметрично выстроенные эскадры, ставил пятиминутные маты.

К нему часто залетали его одноклассники. Я оттеснялся в угол дивана, смотрел и слушал.

Я до сих пор почти физически ощущаю тот Дейнековский заряд оптимизма, душевного здоровья, ту хозяйскую уверенность в своем светлом будущем, что несли эти парни и девушки.

Война не пощадила никого из них.

Меня не оставляет чувство горечи и печали о том поколении, сгоревшем в пламени войны.

Они не спорили о праве личности на кусок пожирнее. Они брали на себя право выбирать груз — тяжелее, дорогу — каменистее.

Если бы это поколение осталось жить среди нас — история наша складывалась бы иначе.

С ними прервалось дело и вера предыдущего поколения, поколения наших отцов: моего отца — Новожилова Василия Алексеевича, его деревенского друга – генерала Горбина Николая Михайловича, моего тестя – Николая Сергеевича Семенова, родителей Виктора Лапаева и Игоря Косова, родителей моего друга В. В. Лунева.

По происхождению отцы наши были из самых низов, партийцы и комсомольцы двадцатых годов, первые рабфаковцы, первые советские инженеры, врачи, хозяйственники, военные. Могучие водовороты, перемешавшие в начале века Россию, вырвали их из веками устоявшегося предопределения пахать-сеять к возможности самим строить свою судьбу и строить судьбу страны.

Происходили неодолимые глубинные процессы, носителями и участниками которых были миллионы наших отцов.

Нам ли их судить?

Моему поколению “верующих атеистов”, как я его зову, поколению шестидесятников, осталось, в лучшем случае, утешаться теорией малых дел и, отвращая взор от грядущего, дай бог сытого, безверья, с завистливой любовью оборачиваться к дорогим ушедшим теням.

Окончание