Новожилов

Год рождения 1921

  Как сложилась эта книга
Глава I. Песчинкой в водовороте
Глава II. Средь молний
Глава III. Яцявичусы
Глава IV. Жернова войны
Глава V. В проклятой стороне
Глава VI. Гром победы
Параллели
Послесловие
В.П Лапаев. 22 января 1941 года
Н.Н. Родимов. 1971 год
И.С. Косов.1943 год
В.П. Лапаев. 60-е годы
И.В. Новожилов. 80-е годы
Как сложилась эта книга

На своей свадьбе, несмотря на весь раскардаш и треволнения, связанные с этим событием, я сразу обратил внимание на сухого, жилистого мужчину с тощим, костистым лицом, прорезанным глубокими морщинами, с горящим, остановившимся, ястребиным взглядом. Это был мой новый родич из Твери, двоюродный свояк, Виктор Петрович Лапаев.

Мы с ним быстро сошлись на почве общего отношения к жизни, интереса к войне, рыбалке и по случаю сильного несходства темпераментов и политических воззрений.

По профессии он был преподаватель истории и обществовед, по натуре — комиссар и ригорист. "Они говорят мне, — вскидывался Виктор, — что ездят за колбасой в Москву. Не хотят понимать, — яростно рубил он кулаком, — что если сейчас мы не едим колбасу, то наши дети и внуки будут есть её!"

В одну из наших встреч, после стола, раздоров и согласий, утомленные питьем, едой и общением, мы щурились на праздничную телевизионную передачу. Шли танцы народов СССР.

— В этих клумпес я прошкандыбал почти год, — пробубнил себе под нос Виктор. На экране литовские пары громыхали деревянными сандалиями.

— Когда? — откликнулся я сонно.

— В сорок втором, в Литве, у Яцкевичей.

Мой сон отлетел. Все, что отмечено 41-45 годами действует, как разряд электрического тока, на всех, переживших это время. Наша жизнь разбита на эпохи "до войны", "война", "после войны". Четыре военных года пропастью разделяют времена мирного проживания и неотразимо притягивают наши чувства и воспоминания.

Я вцепился в Виктора. Выпытал в тот вечер и про клумпес, и про Яцкевичей. Вызнал, что всю войну он пробыл в немецком плену и что было у него восемь побегов.

При каждой встрече я уговаривал его записать свои похождения. Он отмахивался.

Тогда я взялся за перо сам. Добрых двадцать — двадцать пять лет — то после застолья в Москве или в Калинине, то летом на сеновале в Сельцах, под Старицей, то в тверской зимней деревеньке Любохово я, подгадав момент, извлекал амбарную книгу и разматывал одиссею Викторовых концлагерей, шталагов, побегов, арестов.

Он неохотно уступал моим биографильским домогательствам, махал рукой, морщился. С отстраненным видом выслушивал мои предыдущие записи, поправлял неточности. Но быстро включался, входил в раж, жадно закуривал, ломал сигареты. Выставив локти и коленки, падал на спину, показывая, как лежат побитые кони. Выкидывал на меня скрюченные пальцы, будто прянувшая на него из будки лагерная овчарка... А я катал все это без окончаний и запятых.

Наши литературные труды продвигались более чем неспешно. Тем временем, судьба готовила мне еще одну, чем-то схожую, встречу.

2

Лет двадцать назад мне по семейным обстоятельствам позарез понадобилось автономное средство передвижения. Я купил подержанный "запорожец". Его народная кличка "горбатый" лестно совпадала с фронтовым прозвищем штурмовика Ил-2.

При попытке уйти в первый самостоятельный полет моя машина наотрез отказалась меня слушаться. Дело было безнадежно морозным зимним утром. Я впал в отчаяние.

И тут надо мной, в окне машины, возникло приятно улыбающееся лицо крупного, вальяжного мужчины: "Позвольте-ка, я Вам помогу". Он мгновенно привел в повиновение маленького упрямца. Мы представились. Это был Игорь Сергеевич Косов, сосед по дому.

Сошлись поближе. Он оказался удивительно интересным человеком с необычной биографией разведчика, командира дивизиона "катюш", архивиста, редактора. Пройдя огонь, воду и медные трубы, он оставался по-детски простодушным. Был хлебосолен, открыт, благожелателен, соблюдая со старомодной церемонностью дистанцию в отношениях. Был добр, деликатен и лишен страха. Любил компанию друзей, приятное застолье, острую беседу, хорошую книгу. Не выказывал никогда ни притязаний, ни сожалений.

У него был свой, быть может, иного временного масштаба несуетный взгляд на мир — без нытья и брюзжания, с умеренно оптимистичной уверенностью, что все, в конце концов, образуется. Поражали его цепкая профессиональная память историка и артиллериста, талант рассказчика. В его рассказах оживали фронтовой хирург Вишневский и профессор скрипичных наук из Одессы Столярский, маршал Жуков и любимый ординарец Александр Иванович Котов — Котяра. Игорь Сергеевич не раз брался за перо, написал несколько страниц — тем все и кончилось.

Я стал записывать его разговоры.

Побуждаемый жгучим интересом к войне, которую пережил мальчишкой, я торопливо заносил на бумагу его насквозь прокуренные сипения и клокотания. Последнее время я, а думаю, и он, понимали, что срок нам отпущен короткий. Война не отпускала его. Сначала Игоря Сергеевича поразил тяжелый инсульт — отзвук контузии 41-го года. Потом у него развилась гангрена ног, которые, как он говорил, "были изрублены в форшмак" осколками мины.

Игорь Сергеевич умер 5 сентября 1994 года, немного не дожив до пятидесятилетия Победы, которое он страстно надеялся встретить. А весной того года, перед тем как разбежаться из Москвы по своим дачам, мы только-только успели записать бои за Берлин.

Так я оказался владельцем записей двух бесценных военных биографий

3

Удивляет сходство моих героев: оба — яркие, красивые, богато одаренные природой мужчины, оба — ровесника-ми 1921 года рождения — в неполных двадцать лет попали в пекло войны, оба по военной профессии — артиллеристы, по мирной — историки.

Еще больше поражает различие их военных судеб.

Одного, Виктора Лапаева, беспомощной песчинкой пронесло через преисподнюю войны, по всем рационализированным кругам немецкого плена, запланированного на форсированную отработку человеческого материала.

Другой, Игорь Косов, с бесшабашной самоуверенностью и бесконечным везением прогремел на своих гвардейских минометных установках сквозь железо и огонь войны. Любимец богов, баловень судьбы.

Игорь Сергеевич и Виктор знали от меня друг о друге. Игорь Сергеевич слушал о Викторе с благодушным безразличием. Он вообще предпочитал говорить сам. Виктор внимал рассказам о похождениях своего удачливого сверстника с обостренным и ревнивым интересом. Мне удалось однажды свести их.

В один из заездов Виктора в Москву мы сидели за столом, выпивали, беседовали.

Позвонил Игорь Сергеевич. Сказал, что хотел бы занести прочитанную книгу.

Дороги-то — через два подъезда. Он пришел тут же. Взаимные представления, тост за знакомство... слова о нынешней зиме...

Я попытался связать их напрямик:

— Виктор, я тебе рассказывал об Игоре Сергеевиче. Он начинал войну там же, где и ты, тогда-то...

— В это время там уже были немцы, — проскрипел Виктор.

— Позвольте, — вмешался Игорь Сергеевич, — я сам был там...

И никакой встречи ветеранов-побратимов не получилось. Виктор стал задираться, попер, наставив рога. Игорь Сергеевич прекратил спор, похолодел лицом и, отговорившись неотложными делами, удалился.

4

Чувство немалой ответственности за оказавшийся в моих руках материал подвигает меня на его публикацию.

Размышления о каком-либо сюжетном переплетении обеих биографий привели к тому, что наиболее уместным мне представляется их параллельный пересказ с минимальными пересечениями. Могучий стержень сюжета — это сама война.

Современная литература и публицистика, по-моему, сильно виноваты перед людьми, прошедшими вторую мировую. В лучшем случае, о них говорят в тонах тягостной жертвенности, чаще – как о безликом стаде, сталинских зомби.

Открываешь книгу о войне — жуть и мрак, мрак и жуть ...

С грустным недоумением взираешь, как Нагибин в своих посмертных изданиях оплевывает свое военное поколение - свою жизнь, единственную и неповторимую ...

Игорь Сергеевич морщился, встречаясь с таким злорадным нытьем.

Между моим поколением и поколением моих героев десять лет разницы и пропасть Великой отечественной. Не по руке и не по чину вставать мне на их защиту.

Дальше Игорь Косов и Виктор Лапаев говорят сами.

Я, Новожилов Игорь Васильевич, их слушатель и почитатель, профессор механико-математического факультета МГУ в своей параллельной ипостаси, старался ограничиться минимальной редакторской правкой и необходимыми причинно-временными подвижками фрагментов записанного материала.

Свои композиционные вставки я выделяю, как и здесь, курсивом.

Глава I. Песчинкой в водовороте
В. П. Лапаев

В ноябре 1939 года я был призван в армию Лесным Райвоенкоматом. Это самый глухоманный район Калининской области. Там мой отец был секретарем райкома. Он был на-стоящим коммунистом. Как сейчас помню, мать ему, секретарю райкома, ставит заплатки на галифе. На галифе, помню, было семь заплаток.

До революции отец был слесарем, в партию вступил в семнадцатом, в октябре семнадцатого штурмовал московский Кремль.

В тридцать седьмом отец работал в аппарате обкома Центральной Черноземной области у Варейкиса. Когда того взяли, отец легко отделался — ссылкой с понижением в тверскую глухомань.

Девчонки, с которыми я кончал десятый класс, устроили нам, призывникам, отходную. После нее нас, полупьяных, отвезли на подводах на станцию Малышево.

В теплушке — чугунная печка, с двух сторон двухэтажные нары человек на двадцать. На одном полустанке наша деревенская орда разгромила киоск. В теплушку притащили ящик водки. Дико перепились, передрались. Летали бутылки. Я был среди них интеллигент, сын секретаря райкома. Страшно перепугался, влез на верхние нары, накрылся тулупом.

Привезли нас в Харьков. Поскольку я был со средним образованием, меня направили в полковую школу. Через три месяца присвоили ефрейтора, еще через три — младшего сержанта и в марте 40-го года направили в 106-й противотанковый дивизион 23-й стрелковой дивизии. Поставили командиром 45-миллиметрового орудия.

В июне 40-го повезли — не знаем куда. Смотрим по станциям: Витебск, Гомель, Могилев... В поезде пели песни. Мы уже спелись втроем: Бородавко — исключительный тенор, Майборода — бас и я — баритон. Бесподобно получались хохлацкие песни: “Там за долом...”, “Стоит гора высокая...”. Командир дивизиона Потлань, хохол, говорил: “Я бы всем вам дал ордена за песни”.

В Полоцке выгрузились из поезда. Нам сказали — идем освобождать Прибалтику. Семнадцатого июня выдали боевые снаряды, патроны к винтовкам, и мы пошли к границе.

Наш дивизион единственный в дивизии был на мехтяге. Остальные, гаубичные, полки — на конной. В дивизионе было восемнадцать орудий, тягачи “комсомольцы” со скоростью до сорока километров в час.

Дивизион шел первым, и мы первые входили в Латвию. Подъезжаем к пограничному шлагбауму — у него какая-то заминка, мы даже слезали в кюветы. Потом шлагбаум поднялся, и мы двинулись дальше на Двинск, Даугавпилс — по-латышски. Километров за двенадцать до города народ вышел нам навстречу. Плачут, целуют, лезут на танкетки, бросают цветы, пакеты с конфетами, пряниками. На мосту через Даугаву — не протиснуться.

Встреча потрясла. Я написал о ней отцу письмо страниц на двенадцать — целую тетрадь.

В Даугавпилсе мы встали сначала на кладбище. Потом к начальству прибежал старый еврей: “Товарищи дорогие, мы вас очень любим и очень ждали, но скажите своим бойцам, что они все кладбище засрали”. Нас разместили в фортах крепости послепетровского времени, километрах в восьми от го-рода.

Простояли в крепости ровно год. Ничего примечательного тут не было. Познакомились с девчонками. Нам троим тогда дали увольнительную. Начистили сапоги — старшина проверял. Купили конфет. Очень красивые обертки, а развернешь — есть нечего. Идем — молодые, красивые, а за нами — след в след — три девчонки. Мы остановились познакомились. Я дружил с Ниной, дочерью врача, русской. Все было чисто по-товарищески.

Здесь я играл в футбол. Правого края — сначала за бригаду, потом за дивизию, а там — за корпус. В воротах стоял Шмельков из “Спартака”.

Командир нашей дивизии Павлов был заядлый болельщик. Раз я выхожу на ворота и вместо мяча ударил по кочке. Полетел через мяч. Павлов матом на все поле: “Лапаев!.. Такие мячи забивать надо!” Я растянул связки, унесли на носилках. Павлову было лет шестьдесят, зубы плохие, шамкал. Он погиб в начале войны в Литве. Я держал потом в руках его документы.

2

Меня как со средним образованием направили в дивизионную школу младших командиров. За неделю до ее окончания, числа десятого июня 41-го года, срочно снимают из школы и ставят командиром на свой взвод, вместо прежнего комвзвода Дегтярева. Того послали комвзвода в пехоту. Он служил уже двадцать пять лет, но был совершенно неграмотный, пушку не знал, считал, что младшему лейтенанту это не нужно. Бойцы над ним смеялись.

Тогда десять классов было большое образование. Нас на весь взвод было таких два: я и Володька Головин. Остальные имели по пять-семь классов. Но люди были — кремень.

У меня во взводе был рядовой боец Андрей Клименко. Дальше с ним много связано. Я сделал его сержантом, командиром второго орудия.

Андрей был родом из Артема. Мать рано умерла, отец был шахтером, за сыном не следил. Андрей убежал из дома, беспризорничал, воровал, сидел по колониям. Рассказывал мне, как однажды на допросе следователь предложил ему папиросу. Андрей потянулся взять, схватил со стола ручку, воткнул следователю в глаз и выпрыгнул в окно.

В конце концов, он попал в колонию Макаренко и увлекся там цирковым делом. Остался после восемнадцати лет у Макаренко физруком, а потом работал в Гомельском цирке.

В жизни не встречал я таких физически красивых людей, как Андрей. Очень сильный, решительный, ловкий, грудь выпуклая, кожа бронзовая. Он как-то боролся с Бородавкой. Тот — метра под два ростом, шея — вровень с головой, голова бритая, как у запорожца. Весом килограммов сто сорок верных. У Андрея — не более семидесяти-семидесяти пяти. Он поймал Бородавку на прием, перекинул через себя и хрястнул об землю. Мы захохотали. Бородавка поднялся и снова попер на Андрея. И тот опять кинул его через плечо.

Потом, у Яцкевичей, Андрей брал одной рукой за завязку мешок сырой ржи, верных килограммов сто, и, вывернувшись, клал себе на спину. Делал стойку на одной руке. Отличался повадкой резкой, независимой, блатной.

Командиром моей батареи был Эфест. Еврей, культурнейший человек, со всеми бойцами на “Вы”:

— Товарищ, красноармеец, Вы не правы.

Толковый мужик: батарея при нем из худших вышла в лучшие. Погиб в Литве почти сразу.

Вообще дивизион был хорошо подготовлен. На учениях при стрельбе за километр по мишени полтора на полтора метра ни у кого не было меньше одного попадания из трёх. Мишень со скоростью километров двадцать пять в час тащат на салазках среди кустарника. Стрелять надо в темпе два выстрела в минуту, когда цель появляется в прогалах. У Клименко по мишени метр на метр за двести метров мимо не было ни одного снаряда.

3

Я принял взвод десятого июня 1941 года, а семнадцатого, год в год после прихода в Даугавпилс, мы снялись.

Вся наша дивизия двинулась в западном направлении. Двигались только по ночам, днем стояли в лесах. Ребята говорили: “Очень неспокойно на границе”. Я бы не сказал, что мы были “застигнуты врасплох”.

Двадцать первого вечером прибыли за Мариамполь, в шестидесяти километрах от границы. Легли спать. Я спал в маленькой палатке с сержантами Головиным и Клименко.

Двадцать второго июня, где-то в половине четвертого мы проснулись от гула авиационных моторов. Мощный, прерывистый гул: У-у-у... Только рассветало, стоял туман.

Я говорю: “Ребята, не наши самолеты”. Слышим далекие взрывы. Это бомбили Каунас.

Через полчаса нас подняли по тревоге. Выступает командир дивизиона капитан Потлань: “У многих из нас тревожное состояние. Это наша авиация проводит учения”. И мы пошли по палаткам. Но уже не спали.

В семь часов подъем. Я в трусах забежал в ручей по яйца и чищу зубы, полотенце на шее. Вдруг боевая тревога: “Та-та-та!”.

Оделся. На мне еще лычки младшего сержанта: приказ на младшего лейтенанта не пришел.

Приехал майор, встал на зарядный ящик: “Фашистская Германия объявила нам войну”.

Нам выдали карабины, пополнили зарядные ящики бронебойными снарядами. У всех большой подъем — разгромим! Получили команду вернуться за Мариамполь и занять оборону по обе стороны дороги Пруссия — Каунас. Окопались, ждали танки.

Весь день 22-го простояли здесь.

Утром 23-го узнали, что немец обошел нас и надо отходить к Каунасу.

Мы отступили на шестьдесят километров к Каунасу.

Вечером 23-го получили приказ отойти за Каунас. Часов в десять-одиннадцать вечера шли через город. Немец освещал Каунас фосфорными ракетами. Народ молча стоял на тротуарах, многие трясли кулаками. Колонну обстреляли из пулемета. Сквозь тент убило одного бойца. Утром мы его хоронили. Потлань сказал: “Это первая жертва войны!”

Наша дивизия заняла оборону в семнадцати километрах за Каунасом, под волостным местечком Кормилово, по направлению к Вильно.

Мы встали на поле высокой ржи. Июнь месяц — рожь начала уже колоситься. Сзади, за перелеском, стояли наши 211-й и 212-й гаубичные артполки на конной тяге. Противотанковые пушки — по обе стороны дороги на Каунас. Немцы стали бить по артполкам за нами, потом перенесли огонь на коновязи. Лошади частью были побиты, остальные разбежались. Огонь корректировала “рама”. Она висела над нами, вся в зенитных разрывах. Потом немцы перенесли огонь на нас. Я мгновенно выкопал окоп сантиметров в семьдесят глубиной. Бьют немецкие пулеметы, пули шелестят во ржи. Рожь всю скосило. Через пятнадцать минут от поля нечего не осталось. Оно стало перекопанным и черным. Лежишь, как на футбольном поле.

Дивизия получила приказ отбить Каунас. Нас всех подняли в атаку. Очень страшно оторваться от земли. Но немцы отошли, не приняв боя.

Вся дивизия вышла на дорогу и двинулась колонной на Каунас. Внезапно нас накрыло страшнейшим минометным обстрелом. Мы залегли по кюветам. Пушки и весь обоз остались на дороге. Немцы устроили полный разгром.

Дорога километра на три-четыре была забита повозка-ми, орудиями, мертвыми лошадьми.

Виктор яростно ощерился, завалился спиной на диван, выставил локти и колени: “Мертвые лошади лежат вот так — ноги кверху”.

Дивизия сгрудилась на выходе дороги из леса. Обнаружилось, что наш мехдивизион совершенно не пострадал. Меня вызвал Потлань:

— Виктор, поедешь в распоряжение пехотного батальона, будете с ним охранять мост.

Я со своими двумя орудиями отправился на тягачах километров за десять-пятнадцать. Нашел комбата. Дорога от нас шла на мост через ручей и поднималась в гору к деревне, где были немцы. Мы поставили пушки по нашему склону по обе стороны дороги.

Сначала было тихо, потом из деревни начался пулеметный обстрел. Сверху посыпались листья, посеченные пулями. Комбат приказал подавить пулеметы. Мне показалось — стреляют из одного дома, и мы подожгли его. На дороге появились немцы на велосипедах, человек тридцать. Немного не доехали до моста — по ним застрочили наши пулеметы. Я приказал открыть огонь осколочными. Выстрел, всблеск..., видишь — немец падает, раскинув руки. Потом приходит звук разрыва. Немцы попрятались по кюветам, мы их обстреливали некоторое время, потом стало тихо.

Это был первый и последний раз, когда я стрелял на войне.

Потом прибегает связной из батальона: “Что вы сидите! Вас обошли справа! Пехота ушла!” А мы никак не можем впятером выкатить к тягачам пушку: пятьсот килограммов, провалилась в жижу до осей. Вдруг над нами, на насыпи дороги возник на мотоцикле командир батареи Эфест. До сих пор не понимаю, откуда он появился и тут же исчез. Культурнейший человек, со всеми только на “Вы”, ударил по нам крепчайшим матом:

— Лапаев! Ты что тут ковыряешься! …

Мы на миг остолбенели и выхватили пушку, как пушинку. Попрыгали на тягачи, покатили в Яново, на переправу через реку Вилию.

Яново горело, валялись трупы людей и лошадей. Мост был разбит. Мы двинулись на переправу у мельницы в Гегужинах, по реке километрах в семи. Там были наведены понтонные мосты для техники, бойцы переходили реку вброд по грудь. Здесь отступало более пятнадцати наших дивизий.

Столпотворение… Командиры с руганью пробивают сквозь переправу свои части. У разметанных деревьев сидит группа из двенадцати-пятнадцати генералов. Растерянные, безучастные. На них никто не обращает внимания. Неделю назад даже один генерал производил сильное впечатление.

По воде и берегу редко и мощно бьет немецкая дальнобойная артиллерия.

Налетели немецкие самолеты. В двух местах разбили мост. Впервые видел воздушный бой. Один “мессер” против наших двух. “Мессер” сразу поджег первый наш самолет, второй стал уходить вдоль реки. “Мессер” спикировал на него и сбил в воду. Это произвело тяжелое впечатление.

Нигде не могу найти своих. Потом мне сказали, что за лесом стоят два тягача. Там стояли два “комсомольца” — все, что осталось от нашего дивизиона. Если бы Потлань не услал меня к пехоте, может быть, погиб бы и я.

Все произошло так. После неудачи под Кормиловом дивизия стала отступать. Двигалась походной колонной, похоже, по той же дороге, что и наступала. Наш дивизион шел в арьергарде. Он был единственным на мехтяге. Немцы, видимо, это знали. В лесу, по обе стороны дороги, стояли их орудия. Они пропустили всю дивизию и прямой наводкой расстреляли дивизион. Ранило Потланя, убило Эфеста. Старшему политруку дивизиона Луценко оторвало ноги. Это был веснушчатый хохол, лет сорока. Ко мне относился, как к сыну. Луценко лежал у переправы на подводе, очень бледный: видно было, что потерял много крови. У нас было с ним тяжелое расставание. Он сказал мне на прощание: “Виктор, ты еще будешь жить, я умру”. Я отошел и заплакал.

Раненых часа через три переправили, а наши четыре орудия остались. Налетала немецкая авиация, бомбила. Все время мощные, редкие удары немецкой тяжелой артиллерии.

Переправились только утром 27-го. Двинулись на Свенцяны — Молодечно в надежде пробиться на Минск. В местечке Укмерге кончился бензин. Нам сказали: “В лавочке у еврея достанете”. Пошли к нему, отыскали: он прятался в огороде, привели. Я грозил ему револьвером. Он встал на колени: “Нету, пан офицер”. В самом деле, откуда быть: прошло слишком много наших войск.

Мы испортили прицелы, выбросили затворы у пушек и оставили всю технику. Двинулись колонной человек под тысячу, во главе с майором.

На одном из перекрестков дороги местные нам говорят: “Вчера на Молодечно прошли немцы. Если поторопитесь, то проскочите на Даугавпилс”.

Мы повернули на Даугавпилс и почти бегом одолели одиннадцать километров.

Я бежал босиком, потому что стер ноги.

Выбежали на Игналину за десять километров до Даугавпилса. Встречный белорус сказал нам, что еще вчера в десять утра Даугавпилс взяли немцы. И мы опять повернули на юг, на Свенцяны.

Хотя немцев мы еще не видели, решили, что большой колонной не пробиться. Майор дал команду рассредоточиться.

4

Мы пошли своей группой: я, Клименко, Головин... — одиннадцать человек. Сделали ошибку: надо было идти на север, на Ригу, а мы пошли на юг, на Старые Свенцяны. Кто пошел на Ригу — пробился и вышел к своим. Я потом в немецких лагерях встречал наших из 23-й дивизии, взятых в плен уже под Ленинградом.

У меня всякий раз начинает болеть сердце, когда я перечитываю печальную повесть о погибели Викторовой 23-й дивизии. Даже я, полный профан в военном деле, вижу всю беспомощность ее действий. Удар в пустоту на ржаном поле под Кормиловом, когда в атаку поднялись все, даже артиллерист Виктор. Ее двукратный разгром при передвижениях по лесным дорогам. Дивизия не представляла, что творится справа и слева от нее, не пыталась прикрыть боковыми охранениями свои походные колонны, не знала, что ждет ее впереди, за полчаса ходу на лесных опушках и переправах.

Сколь дерзко и самоуверенно действовали немцы, не имевшие здесь, судя по всему, значительных воинских соединений. Они хладнокровно и расчетливо уничтожали огнем и маневром грозную военную силу из двенадцати тысяч прекрасно подготовленных, кадровых бойцов. Похоже, немцы не сомневались в том, что дивизия пассивно позволит подвергнуть себя этому растерзанию.

Сколько раз говорилось о неготовности к войне нашего военного руководства, и каждый раз поражаешься этому заново.

Наша группа двигалась ночами, по компасу. Днем стояли в лесу. Вечером подходили вдвоем-втроем к хутору. Постучишься — дают хлеб, картошку, сало. Или скажешь: “Испеките к утру столько-то хлеба”. Одни отдавали охотой, другие — неволей: как не отдашь.

Заходим мы вот так в один хутор — я, Андрей Клименко и Сидоров Толька из расчета Андрея. Хозяин, поляк, встретил хорошо. Включил радио. Передавали на русском языке обращение к окруженцам: “Красная Армия разбита. Минск взят. Сопротивляться бесполезно”. Жена принесла молоко. Мы пьем, карабины между ног.

Вдруг распахивается дверь — трое вооруженных: “Ранкай вершун!” “Руки вверх” по-литовски — не надо и перевода. Нам связали руки, вывели. Вокруг дома человек пятнадцать с нашими винтовками. На рукавах — красные повязки: литовская полиция. Она заранее подпольно организовалась из кулачья.

Что сталось с восьмерыми, оставшимися в лесу, — не-известно. Нас троих привезли на подводе в Старые Свенцяны, посадили в чулан. Кормили, поставили парашу, с нами не разговаривали.

Когда дней через десять в чулане напихалось человек двенадцать, литовцы на подводе отвезли всех в Новые Свенцяны и дальше по одноколейке в Каунас. Там литовцы передали нас немцам, в концлагерь, который размещался в 8-м форте Каунасской крепости царских еще времен. Только здесь я и увидел немцев в первый раз вблизи. Это было уже начало августа месяца.

Все это время настроение было подавленное, дух упал, давило чувство обреченности. Угнетали паника и вакханалия первых дней войны, обстрелы, отсутствие нашей авиации. Когда шли малой группой, усугубляло чувство постоянной опасности. Попав в 8-й форт, где было уже около десяти тысяч человек, мы несколько воспряли духом.

Много лет в рассказах участников войны разворачиваются передо мной мизансцены, в которых, как в классической трагедии, противоборствуют слепой рок и свобода выбора, гипнотизм общей судьбы и воля главного героя.

Необстрелянного солдата, потерявшего воинский строй и надежду, смывало в необозримые потоки военно-пленных, окаймленные редким пунктиром конвоя. Бывалый солдат, солдат трепаный, как его уважительно называл второй герой моей книги Игорь Сергеевич Косов, выбор делал сам.

Вот история, которую я слышал от Николая Кузьмича Счисленка, партизана из кадровых окруженцев:

— … Сидим втроем в избе. Вдруг распахивается дверь — трое полицаев:

— Руки вверх!

Один из наших сидел в углу, и он срезал их из автомата. Мы повыскакивали в окна — в снег. Деревня забита полицейскими. Бежим к лесу по заснеженному полю. Падаем поочередно в снег, огнем прикрывая перебежки. Добежали. Все целы. Гляжу — у меня на шее висит оконная рама. Стеклом всю шею изрезало.

5

Восьмой форт был поперечником метров в триста. Обнесен по периметру колючей проволокой. За ней — ров, выложенный кирпичом, метра четыре глубиной, шириной — метров шесть. Через ров — подъемный мост к центральным воротам. Внутри форта — двухэтажные казематы красного кирпича. Каждый этаж — это длинный, в тридцать-пятьдесят метров, коридор шириной в четыре-пять метров. Вдоль коридора нары в два яруса. Казематы засыпаны с верхом землей, так что издали форт выглядит, как большой холм, поросший кустарником.

В лагере нам сразу же выдали белые матерчатые номера, велели нашить на одежду. Мой номер был 11190, у Анд-рея Клименко — 11191.

Сами немцы держали только наружную охрану на центральных воротах и в сторожевых будках по внешнему обводу. Все внутреннее управление — полиция, переводчики, повара, врачи — было из пленных. В основном, — хохлы-националисты. Стоит такой вразвалку… К русским они относились плохо.

Кормили дважды в день — утром и вечером. Выдавали жидкую, горячую баланду: картошка, немного крупы. Повар черпаком наливал бурды с полкотелка. Утром в другой очереди выдавали кофе из свекольного суррогата, 200 граммов хлеба и 20 граммов маргарина кусочком в пол спичечного коробка. Хлеб с опилками. В кишках спрессовывается, начинаешь срать — дерет невозможно. Кал будто из одних опилок.

Примерно половина пленных жила в казематах, кому не хватило — жили в норах. Бугор был откосом градусов в сорок пять, в нем рыли норы, накрывали шинелями, насыпали листья. Мы держались вместе с Андреем Клименко. Нам досталась чья-то готовая нора. Я не помню, чтобы мы рыли сами.

В лагере быстро заметили Андрея. Все его звали Цыганом. Он был старше меня на три года. Был уже женат, в Го-меле остался сын. Он почему-то имел ко мне привязанность: может быть, видел меня в деле, как я брал риск на себя. Был он сильный физически, блатной. Его боялись. Подходит очередь Андрея к повару при баланде: “Ты чего, мудак, наливаешь одну жижу? Добавь!” Тот взглянет — ударить черпаком или нет — и черпнет добавки со дна.

Повара жили, как царьки. Играли в карты. Других брали в игру за черпак баланды или за пайку хлеба. Андрей затесался к ним играть в буру. Надолго исчез. Появляется часов в пять вечера. Выпивши. Встал вразвалку: “Ну, хлопцы, живем. Я поваров обыграл”. Принес три пары хромовых офицерских сапог. Из полной противогазной сумки пригоршнями вывалил красных тридцаток, из обоих карманов — горстями часов.

С этими деньгами мы купили на лагерном черном рынке две буханки хлеба и картофельных лепешек. На этом рынке можно было купить хлеб, даже яйца, маргарин пачками — видимо, от поваров, махорку — она была в большом дефиците. Все за баснословные деньги. Продукты шли и от внешних работ, куда брали каждый день триста-четыреста человек. Народ шил из шинелей тапочки, их меняли у местных на хлеб.

Купили места в каземате, на первом ярусе. Но сразу поняли, что здесь вся вошь сыплется на тебя. Не спишь. Утром наощупь достаешь из подмышек за раз три-четыре исключительно крупных вши. Тряхнешь рубахой над костром — треск идет. Андрей говорит: “Невозможно”. Мы сменялись на второй ярус. Там тоже плохо спать. Народу набито битком, узкий метровый проход между нарами, жара. Так набздят за ночь — задыхаешься. Но это все равно лучше, чем внизу. Хотя и тут вошь заедала. На ночь обязательно над костром прожаривали одежду. Еще повезло, что не было тифа. Дня через три повара вызывают Андрея играть. Возвращается: “Проиграл все. Обыграли сволочи”. В карты играла самая лагерная элита. Меня туда не пускали.

6

Так прожили две-три недели. Холода и голода почувствовать не успели. Стоял конец августа, было тепло. Как раз в это время удалось попасть в команду на торфоразработки в Козлову Руду. Там машина пластами резала торф. Мы вручную должны были переворачивать их для просушки на обратную сторону. Работа нетрудная, но все время согнувшись или на четвереньках

Стояли два барака. Один — длинный, окруженный колючей проволокой. В нем жили мы, человек двести пленных. Маленький барак — на одиннадцать немцев-охранников. Рацион всюду был один и тот же: баланда, суррогатный кофе, маргарин, хлеб. В отличие от лагеря, здесь выдавали сухари из настоящего хлеба.

На работу нас обычно разводили партиями по пятьдесят-шестьдесят человек. Каждую охраняли четыре немца, стоявшие поодаль, по углам места работы. В полдень пленных сгруживали вместе для обеда, и охранники подходили совсем близко. Так проработали с неделю.

Закоперщиком всего у нас был Андрей. Он стал говорить в бараке: “Что, так и будем гнить на этих торфоразработках? Давайте кинемся во время обеда, задушим, заберем оружие. Потом в бараке убьем смену, заберем их оружие и уйдем в лес”. Народ согласился. Андрей взрезал себе вену, и его кровью все расписались: “Я, боец армии свободы, клянусь, что в борьбе с врагом не смирюсь и т. д.”

Договорились, что в этот день группы по четыре человека рассаживаются в обед к намеченным конвоирам. По свистку Андрея разом бросаются, разоружают, а при сопротивлении — душат. Андрей должен был как дирижер стоять в сере-дине, у котла.

Немцы были уже беспечны. Обед. Мы разобрали баланду. Я не могу есть от волнения. Андрей дал свист — никто не кинулся...

Пришли в барак. Андрей костерит: “Шлюхи поносные!..” Когда легли спать, он мне шепчет: “Бежим вдвоем”. Это было несложно. На следующее утро часов в пять, солнце еще только всходило, мы пошли в уборную. Дождались, когда часовой перешел на противоположную сторону, отогнули проволоку, юркнули и ушли.

Около часа то бежали, то очень быстро шли. Попали в большой малинник. Ягоды — в жизни таких не видал. А мы сильно проголодались. Долго ели — животы раздуло. Легли отдыхать. Вечером двинулись дальше.

Вышли на край леса. Видим — хутор. Там темно: хозяева легли спать. В стороне сарай. Зашли в него, смотрим: мешки с рожью, коса, цеп. Видать, здесь молотили. Андрей мне:

— Бери косу. Ломай. Будет нож.

Отломили конец, обмотали мешковиной. У дома стоит ржавая лейка.

— Бери.

Я отломил носик. Дырка получилась низко.

— Зачем обломил?

Смотрим — в сарае куры. Андрей мне:

— Неси мешок. Клади кур в мешок.

Я засомневался:

— Они же зашумят.

— Дурак! Смотри. — Берет курицу, загибает ей голову под крыло. Те только: — Ко-ко-ко... Положили в мешок пять штук — никакого шума. Оказывается, ночью куры молчат. Андрей за время беспризорничества всему обучился. Отсыпали ржи.

Пошли. Я вел на восток, определяясь по Большой Медведице. У Андрея было четыре класса, он совершенно не мог ориентироваться. Под утро нашли воду, решили подкормиться. В лейке из-за отломленного носика воды удерживалось мало — заткнули дырку палкой. Варили-варили рожь — она все сырая. Андрей отрубил косой на дереве головы трем курам. Я ощипал их. Рубить головы не мог. Бросили всех трех в рожь. Опять варили-варили и все равно не доварили. Соли нет. Я есть не могу.

Двинулись дальше. Лейку бросили: “Черт с ней, найдем еще что-нибудь. И только прошли немного, как начался у нас понос. Сперва у меня, потом у Андрея. Хлещем одной водой через каждые двести метров.

Под вечер наткнулись на огород при хуторе, нарвали моркови и кукурузы. Стемнело, решили идти дорогой: ни одной собаки пока не встретили. Но вскоре услышали сзади раз-говор: двое ехали на велосипедах. Мы залегли в кювет, думали нас не заметят. Велосипедисты проехали, да, видать, углядели.

7

Только подходим к деревне, а на нас: “Ранкаю вершун!” Привели в деревню Барберишки, волостной центр недалеко от Алитуса. Разбудили начальника полиции. Тому лет шестьдесят, седая волосатая грудь, похож на медведя. Накинул китель, добродушно ругается, что разбудили: “Все бегаете, не надоело вам, дуракам. Ну, я вам работу найду”. И отправил нас на работу в госхоз, бывший совхоз, в километре от Барберишек.

В госхозе на разных сельхозработах было человек тридцать пленных. Убирали снопы в ригу. Охранял один литовец. Мы работаем — он стоит. Кормили хорошо: утром и в обед — жирный суп со свининой. Исключительно кормили. Спали на втором этаже двухэтажной школы. Пленные — в большой длинной комнате. Дверь в нее была не заперта. Влево и вправо от нашей комнаты — уборная и комната охранника. Низ в школе запирался.

Проработав в госхозе три дня, мы с Андреем решили бежать. Вечером в школе связали жгутом обмотки, свои и чужие. Остальные пленные видели все это, молчали. Андрей и тут сразу стал главным. Чуть что — берет за грудь: “Ты, тварь, молчи!”

Вышли в коридор. Андрей приоткрыл дверь к охраннику — тот спит. Одежда на табурете, рядом винтовка. Анд-рей зашел в комнату, взял китель, винтовку. Я ему шепотом:

— Куда винтовку?

— Пригодится

И мы спустились по обмоткам со второго этажа.

Попались мы после этого побега на второй день. Поймали нас опять литовцы. Подробностей не помню. Кажется, в Довгелишках. Нас поместили в тюрьму уездного города Мариамполь.

В это время немцы выкапывали трупы своих офицеров, погибших при наступлении, чтобы перезахоронить их на центральной площади Мариамполя. Рядовых оставляли на месте, потом, позднее, над ними ставили кресты.

Провиденциальны злоключения, которые история уготовила останкам обер-лейтенантов, гауптманов, майоров, столь нордически необоримо определивших судьбу моего героя:

Фронтовая могила, прощальный залп над нею.

Торжественное перенесение на центральную площадь Мариамполя.

Переход в небытие в 1944 году, когда фронт прокатил обратно на запад, и все немецкие воинские захоронения были стёрты с лица земли.

Того гляди, новое воплощение после 1991-го.

Пока же, в 1941-м, литовцы, выполняя приказ новой власти, исхитрялись делать эту тошнотворную работу руками русских пленных.

В тюрьме вместе со мной и Андреем пленных было шесть человек. Ежедневно всех шестерых литовцы вывозили на места фронтовых захоронений. Тюремная охрана была полностью литовская, и на работе нас охраняли тоже литовцы.

Немцы лежали группами по трое-четверо рядовых, с ними — один офицер. У каждого своя могила. Над могилой крест с надписью. Тела лежали на спине, со скрещенными на груди руками, без гробов, завернутые в шинели. Почему-то почти все офицеры были капитаны — гауптманы, как их называли литовцы. В одном месте, районе двух хуторов, на протяжении пары километров выкопали за день разом не то шесть, не то восемь офицеров. Особенно запомнился один гауптман: осклабился, золотые зубы торчат... Вонища страшная, охрана держалась метрах в десяти.

В тюрьме нам опять давали баланду, но мы ее не ели. Мы кормились здесь хорошо на золото с немцев. За одно кольцо повара-литовцы давали кусок сала килограмма на два. Золотые зубы выбивали лопатой или каблуком.

Виктор хищно оскалился, сгорбился по-волчьи, резко, с отвращением, пнул каблуком: «Вот так!»

Я зубов не выбивал, был еще доморощенный, переносил все болезненно, относился к таким вещам с содроганием. Потом Андрей меня натренировал. Я стал более жестоким. Андрей умел подавлять всех. Его боялись. Я был при нем на второстепенных ролях.

Через неделю такой работы Андрей решил: “Надо бежать. Охрана туфтовая. Бежим в большие леса. Там спрячемся. Наверняка там есть и наши”.

В день, намеченный для побега, мы работали на большом, по-видимому, кулацком хуторе. Один литовский охранник ушел обедать, второй остался при нас. Первый приходит с обеда — осталось только четверо пленных: двое сбежали, не сговариваясь с остальными. Нас выстроили, вышли хозяин хутора, с бородой, выпивший, хозяйка, дети. Один охранник-литовец хорошо говорил по-русски, спрашивает:

— Где двое?

— Не знаем...

Литовцы отошли и стали по-литовски переговариваться. Я как-то понял по их взглядам и выражению лиц, что они решили одного из нас убить — как бы при попытке к бегству, чем и оправдаться за побег тех двоих.

Вызывают меня, пихают в сарай прикладом и ногой.

Хозяин подходит к ним и, как я понимаю, говорит: “Не в моем дворе...”

Хозяйка встала на колени, просит, чтобы не убивали здесь, при детях...

Я все это чувствую, как будто понимаю по-литовски. Страшно перетрусил. Тоже упал на колени, хватаю их за ноги...

Видимо, все это подействовало на охранников. Они построили нас и увезли в тюрьму.

8

На следующий день литовцы отправили нас на грузовой машине в Каунас и сдали немцам, снова в восьмой форт.

После торфоразработок на Козловой Руде мы опять увидели немцев только в форте.

Это был конец сентября — начало октября. В форте все было по-старому. Но дня через два в нашей жизни произошли такие события.

Баланду выдавали у входов в казематы из походных кухонь. Каждый был внесен в список при своей кухне. Повар наливает баланду, второй — отмечает крестиком номер в списке. У каждого из нас номер нашит на одежде.

В то утро я выскочил в очередь за баландой, забыв на нарах свой немецкий списанный френч, на котором был нашит мой номер. Бежать за ним — еще минут сорок стоять заново. Подошла очередь. Повар не наливает: нет номера. Я прошу: “Ребята, извините, забыл китель”. Меня повар ударил черпаком: “Ты что тут путаешься!” А тот, кто ставит крестики, — ногой под жопу.

Откуда-то появился Андрей: “Гад, что ты делаешь!” Взял повара руками за грудь и ударил головой в лицо. Тот — с катушек, закричал: “Караул! Убивают!”

Мы убежали. В каземат было нельзя. Купили нору. Сидим в норе день. Кто-то выдал, и к нам приходят полицейские с повязками, отводят в карцер. В лагерном карцере давали баланду один раз в день и лишали возможности работать в городе. В лагерной полиции вначале было засилие контрреволюции. Сплошь махровые гады. Немцы об этих внутрилагерных делах и знать не знали.

Через три-четыре дня приходит в карцер старший переводчик, парень лет двадцати шести, русый, в хромовых сапогах. Ему подчинялись все — и повара, и переводчики. Прошелся, заложив руки за спину.

— Ну, как, хлопцы, живете?

— Живем, — отвечаем, сидя на нарах.

— Москвичи есть?

— Я — москвич, — откликаюсь.

— Откуда?

С Плющихи, 4-й Ростовский переулок.

Там жила тетя Варя, моя молочная мать.

— Как сюда попал?

Я рассказал ему про оставленный номер и все остальное. Он смотрит надменно:

— Землячок, значит, по-земляцки, — и ушел.

Через час открывается дверь, входит полицай:

— Кто здесь москвич?

Мы молчим.

—Кто здесь разговаривал со старшим переводчиком?

Признаюсь:

— Я .

Полицай протягивает буханку хлеба и пачку маргарина.

Дня через два опять появляется старший переводчик, спрашивает отечески:

— Ну, как — надоело сидеть?

— Надоело, — отвечаем.

— На работу пойдете?

— Пойдем.

Завтра утром займите очередь. Я вас отправлю.

Дал команду — выпустить нас утром из карцера. Утром у ворот твориться невесть что. Толпа желающих на работу. Андрей идет сквозь толпу, как хозяин. Я в жизни видел много волевых людей, но таких больше не встречал. Он смотрел на людей, как Вульф Ларсен у Лондона. Его звали в лагере Цыган, знали и боялись. Похоже, по натуре ему было что человека убить, что клопа раздавить. Там в толпе теснились деревенские лбы, вроде Бородавки. Он дает такому коленом под зад: “А ну, подвинься!… Двинься – я тебе сказал!” Тот оторопеет — Андрей проходит, я — за Андреем, Толя Сидоров — за мной. Мы успели Толю найти. Так прошли почти до самых ворот.

Нас, числом шесть человек, взял на работу немец, гауптман. В очках, белобрысый, чувствовалось, интеллигентный человек. Надо было строить ему персональный гараж. Утром, перед началом работы, часов в десять пригласил нас на веранду, хорошо покормил. В обед опять — картошка с мясом, много хлеба, стопка водки, граммов на сто.

Весь первый день мы копали ямки для столбов. Нас охранял один солдат, сидел весь день на веранде, курил, на нас не глядел. Гауптман остался доволен работой. Хлопал по плечу: “Меншен гут. Завтра придете ко мне”. Я изо всех чуть-чуть говорил по-немецки. Работу в первый день кончили часов в пять. Нас опять покормили, без водки, но хорошо.

Мы трое решили на следующий день бежать. Трем чужим об этом не говорили.

На другое утро мы уже стоим у ворот с лопатами и кирками. Их выдавали в форте. Входит гауптман со вчерашним солдатом, охранником. Увидел меня: “А, менш, менш”. И мы пошли с ним. Опять нас хорошо покормили в завтрак и в обед. Сначала ел гауптман, что любопытно, — охранник вместе с ним. Потом приглашали нас. Наливали по сто граммов водки. Они много ее захватили. Гауптману мы были, в общем-то, безразличны. Все хлопал по плечу: “Гут, гут”.

В этот день мы поставили столбы, стали обшивать их досками. Солдат сидел на веранде, курил.

Стало смеркаться, было часа четыре вечера. Мы незаметно — один, другой, сразу третий проскользнули из двора на улицу и строевым шагом — лопаты и кирка на плечо, Анд-рей впереди — замаршировали по мостовой, а не по тротуару через центр Каунаса к железнодорожной станции. Ориентируясь по паровозным гудкам, вышли точно на нее уже в густых сумерках, часу в шестом.

Это было примерно десятого октября. В тот год была ранняя зима: через три дня выпал снег. Виктор расслабился, закурил. Пользуясь передышкой, уже я рассуждаю:

— Как это просто у вас получилось. Прошли весь город. На станции — мимо немецких жандармов...

Виктор усмехнулся:

— Странный ты человек. Там, в Литве, было мирное время. Фронт ушел к Москве, и остались литовцы. На станции немцев не было, может быть, один комендант. Рисковали встретиться с контролером. Он опознал бы по акценту, сообщил своей литовской полиции. Та поймала бы и передала немцам.

Вообще, все это время был какой-то калейдоскоп событий. Часто думаю: не придумал ли я — или это было. Но все это было. Шла простая борьба за существование. И нас несло, как в водовороте, хотя борьба за жизнь и окрашивалась для меня тем, что я был коммунист и патриот.

Почти дословно о событиях начала войны как о вселенском стихийном катаклизме говорит и второй мой герой.

Передаю ему слово, со странным чувством вины покидая Виктора Лапаева в далеких сумерках октябрьского вечера 41-го года на железнодорожных путях Каунасской станции.

Продолжение